Продолжаем публикацию фрагментов из большой рукописи воспоминаний Анны Борисовны Сазоновой «Мои переживания в 1916—1924 годах», которую подготовил православный журналист Симбирской епархии Нафанаил Николаев. «Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Родная сестра новомученика святого, правнучка Суворова, родственница Столыпина… Так описывает материалы Нафанаил Николаевич, вступление которого к этой рукописи читайте в материале «Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре».
Все части:
Все части:
Вступление Нафанаила Николаева
«Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Часть 5
(публикуем с комментариями Нафанаила Николаева)
«МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 4
Пока мы, по пути туда, шагали в этой таинственной обстановке, ко мне поминутно подходили то один, то другой из моих спутников с сообщением, что он слышал, что из нас четырнадцати ведомых жертв, 12 предназначены к расстрелу, и каждый поочередно спрашивал мое мнение, кто именно обреченный? Я знала это, конечно, столь же мало, сколь они сами, и могла лишь отрезвить их сообщением, что «двух смертей не бывать, а одной не миновать», но что возможно, что это лишь намеренное запугивание и что они все много бы выиграли, если бы так не трусили. Мои ответы, понятно, их мало удовлетворяли, но я могла сама говорить лишь то, что думала.
Доведя до места, нас сдали под расписки дежурным по караулу и перед нами в полумраке открылась тяжелая железная дверь.
Оказалось, что бывшие архиерейские кладовые в подвальном этаже были приспособлены под тюрьмы Губчека.
Нас впихнули в вонючую, уже битком набитую камеру, где на нарах вдоль и поперек сидели и лежали вперемежку мужчины и женщины. Было так тесно, душно, темно («кладовые», предназначенные много на 10—12 заключенных, содержали уже граждан и гражданок 25—26), что нас всех даже втиснуть не смогли и впустили лишь нас двух женщин, а мужчин отвели куда-то еще.
Я как вошла, так первые минуты стояла недвижимо, пока глаз не привык к полумраку и я не разобрала, что рядом со мною кто-то на нарах потеснился и уступил мне «на ночлег» квадратик в пол-аршина.
Я не замедлила этим воспользоваться и села. Но ни прислониться, ни облокотиться не было никакой возможности, да и не к чему было прислониться, и мне невольно вспомнилось, как моя гувернантка-немка, поступившая ко мне, когда мне было около 13 лет, мне говорила: «gerade sitzen»*... (сядьте прямо – прим. «Годы и люди») Тут я действительно могла в продолжение многих часов доказать прямоту своего сидения. На рассвете я все же не выдержала и стала клевать носом; моя голова и, вероятно, я вся стала куда-то опускаться, и задремала, почив неизвестно на ком и на чем...
Вдруг я была разбужена сильным ударом кованого каблука в лицо; вероятно, одному из моих соседей вздумалось потянуться во сне... Мне этот удар причинил сильную боль, и еще долго спустя переливался у меня цветами радуги огромный синяк на лбу и виске. Утром нам дали кипятку и 1/2 фун. черного хлеба; позднее, впрочем, принесли еще пшенную кашу.
И здесь, как и повсюду, нашлись добрые люди.
От тесноты, и особенно от крайне тяжелого воздуха, я чувствовала себя плохо и продолжала молча сидеть на своем краешке нар. Прошел день, и прошла вторая ночь без перемен: никто нас не вызывал и расстреляны мы еще не были. И на том спасибо.
Под утро вторых суток мне все же, как я ни крепилась, сделалось дурно, и тут снова произошло нечто неожиданное, будто снова показался милостивый перст Божий.
На нарах против меня, с добрым и утомленным лицом, сидел тоже заключенный, один молодой петроградский рабочий, арестованный за принадлежность к партии Соц. Рев., изредка участливо на меня посматривавший. Как рабочий он, в РСФСР, говорил громко и беззастенчиво, и к нему все прислушивались. Хотя я совсем не разговаривала с ним, он увидал, что мне нехорошо, вдруг кликнул караульного и попросил вызвать начальника, и когда тот явился, потребовал, чтобы меня выпускали на воздух и разрешили ежедневные прогулки. К моему великому удивлению, немедленно, приставив ко мне стражу, меня вывели на двор на чистый морозный воздух. Я сразу ожила. Но милость Божия продолжалась... На следующий день, не успели меня снова выпустить на прогулку, как я увидала шедшую ко входу в наше здание одну коммунистку, сидевшую некоторое время со мною в тюрьме. Он знала меня и мое плохое здоровье, помнила, что я до конца гражданской войны была переведена в лагерь, и очень удивилась, увидав меня снова в объятиях ЧК.
Она сейчас же пошла к коменданту и заявила ему о желательности перевода меня снова в концентрационный лагерь, где мы, конечно, пользовались сравнительно большей свободой.
После некоторых переговоров меня, действительно, в тот же вечер, а со мною и других моих товарищей повели обратно в монастырь, и после трехсуточного «intermezzo» водворили снова на уже насиженные местечки. В лагере все радостно встретили нас, да и нам всем было приятно туда вернуться; там были все уверены, что меня и некоторых других из нас давно расстреляли. Посматривали только все на мое многоцветное лицо — следствие удара каблуком сонным соседом на нарах.
Вскоре по возвращении моем в лагерь из Губчека захворал тифом наш фельдшер, а два дня спустя и доктор объявил мне, что у него температура 39° и что, вероятно, заболевает и он, и в эти дни не будет в состоянии к нам приходить, и «больных передает мне». Я и до того делала ежедневные перевязки двум монашенкам, у которых как осложнение после сыпняка были болезненные язвы за ушами, и я охотно приняла на себя наблюдение и за этими больными. За работой время проходит скорее.
На беду тут же и обе мои сожительницы по камере занемогли, и вспоминается мне, как по ночам, убирая за ними, приходилось мне иногда по 5—7 раз в ночь спускаться в морозы на двор: ни канализации, ни водопроводов у нас не было никаких...
В это самое время, что я была в пылу санитарной работы, меня 15 января (1920 г.) под вечер вызывает комендант и ошеломляет известием, чтобы я была наготове, «так как не сегодня-завтра я перевожусь в Москву» Я была совсем пришиблена этим известием. Я чувствовала себя плохо — оказалось, я тогда уже сама заболевала тифом, — к тому же я прижилась в лагере и чуяла все перемены к худшему, ожидавшие меня в «Центре». Комендант ощутил потребность меня подбодрить и таинственно сообщил мне чистый вымысел (уже тогда показавшийся мне небылицей), но, вероятно, переданный ему из Москвы, будто «на Черном море был английский десант», с которым «высадился и бывший министр Сазонов... Он был опознан и немедленно арестован»...
Я так приучила себя, что бы я ни слышала, оставаться всегда вполне невозмутимою, что и при этой сенсации я бровью не повела и спросила только: «Что же, вы нам устроите свидание?» — «Конечно, и в ту же минуту вы будете освобождены и отпущены на волю».
Я повернулась и пошла собирать свои немногие пожитки.
На следующее утро я покинула лагерь, провожаемая издали всеми моими сожительницами по заключению; мы сжились, и жаль нам было расставаться. На дорогу они дали мне каравай черного хлеба и даже несколько белых булочек. По пути на вокзал одна добрая душа попросила знакомых своих довезти меня с моим конвоиром на лошади, за что я им и ей была признательна, т.к. еле волочила ноги.
Никогда не забуду я щемящее чувство при входе моем в вагон, арестантский вагон ГУ класса, стоявший, охраняемый часовыми, на запасном пути, далеко от станции, не только с решетками на окнах, но и из 8 окон которого 5 были наглухо заколочены черными досками, в которых лишь вверху был проделан маленький квадратик с добавочной решеткой».
МОЕ МЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ № 5
«Я была приведена последнею, и выпавшее мне место было, конечно, у «черного» окна, да еще около известного места, которое в течение девятнадцати суток, что длился мой переезд из Симбирска в Москву, сыграло не меньшую роль в неприятности и неудобстве моего путешествия.
Когда я со своим узлом уселась на узкую скамью и не могла даже протянуть ноги, т.к. напротив уже сидел арестант с болезненным видом, тоже оказавшийся тифозным, один из конвоиров мне участливо шепнул: «Вагон это плохой, тесный; жаль, что не столыпинский». Я невольно поинтересовалась: «Какие же были «столыпинские вагоны» и чем они лучше?», на что он сказал: «А как же. В столыпинских вагонах банкетки были длинные и арестанты на них могли вытянуться и лежать».
О, ирония судьбы! Не думал мой дорогой покойный зять, утверждая тип арестантских вагонов «поудобнее», что они могли бы стать предметом вожделения и недосягаемою мечтою для меня...
Выехав 16 января, только 3 февраля в ночь докатились мы до Москвы.
За все эти, без малого, три недели нашего пути нам всего один-единственный раз дали теплый обед с 1/2 ф. хлеба, и то, спасибо, начальник конвоя об этом накануне телеграфировал на какую-то станцию, где была какая-то рабочая артель и кухня (всякие железнодорожные буфеты давным-давно прекратили свое существование); в остальное же время, и то неисправно, нам выдавался лишь хлеб утром и стакан кипятку, один, редко два раза в день.
Так как никакой приправы к этой горячей воде не было, я на второе утро предпочла употребить воду на хотя бы легкое мытье лица и рук: более двух суток я ведь в каком бы то ни было мытье повинна не была. Первое утро «омовение» сошло благополучно, и я уже предвкушала это скромное удовольствие и на следующий день, как вдруг двое арестантов, видя, что я кипяток лью себе на руки, с порицанием воскликнули: «Нам на питье не хватает, а она себе лицо да руки моет».
Я пожалела, что этим вызвала их неудовольствие, извинилась и более ни разу «зря» воду на руки не лила. Один из наших стражников, присутствовавший при этой сцене, по-видимому сжалился надо мной и стал мне изредка приносить в моей медной кастрюлечке снегу, которым, когда он растаивал, я и «мылась», не вызывая более ничьей зависти.
Атмосфера нашего вагона была зараженная и во всех отношениях гнетущая. Я уже упомянула о моем близком соседстве с WC. Извиняюсь за некоторые подробности, которые лучше всяких повествований охарактеризуют санитарию и комфорт нашего передвижения.
Переполнение нашей движущейся тюрьмы особенно ощущалось в редко пустовавшем пространстве рядом со мною, которое уже с первых дней перестало отвечать требованиям и поневоле заставляло заключенных распространять все ближе ко мне район своей «деятельности». Пока стояли сильные морозы, положение, как оно ужасно ни было, было еще терпимо, но оно действительно стало невыносимым при вдруг наступившей оттепели, когда все принялось оттаивать, мякнуть, благоухать и течь мне прямо в ноги. Боясь замочить и запачкать свои валенки, я села на корточки на своей скамье, что на таком узком пространстве было неудобно и даже мучительно.
Я вообще, принципиально, никогда ни на что не жаловалась, видя на других полную бесполезность этого, и может быть, именно своей пассивностью привлекала на себя более внимания, чем другие своим непроизводительным ропотом. Тут-то сам конвоир-начальник подошел ко мне и предложил мне выйти на воздух, «пока вагон не приберут», причем должна отдать ему справедливость — он первый с лопатой принялся за это грязнейшее дело.
В Москву мы прибыли вечером.
По выходе из вагона меня от недомогания шатало; я даже не была в силах сама тащить свой узел, и мне было разрешено нанять салазки; тут я впервые услыхала требование платить за труд «натурой» и мальчишка запросил 4 ф. хлеба или на деньги 600 р., чтобы довезти мой узел на Большую Лубянку в ВЧК.
Надзор за мною в Москве резко изменился и стал крайне строгим: мне было запрещено не только с кем бы то ни было разговаривать, но было даже предложено не оборачиваться, не глядеть по сторонам, а идти прямо перед собой (а я от слабости все валилась на сторону) между двумя хранителями-конвоирами. Таким образом, под бдительным оком моих спутников я была в 1-м часу ночи приведена в небезызвестное ВЧК».
(продолжение воспоминаний следует)
Все части:
Вступление Нафанаила Николаева
«Пленница Симбирского-Ульяновского концлагеря, созданного большевиками-ленинцами в Симбирском Спасском женском монастыре». Часть 5
«Хорошо, очень хорошо мы начинали жить». Глава 7 (продолжение)
События, 18.6.1937